Сегодня нет пожалуй ни одной литературы на Западе и Востоке, которая не испытала бы на себе влияние чеховской драматургии, чеховской прозы. Кажущаяся простота и акварельная прозрачность чеховской манеры проникновения во внутренний мир персонажей, напряженность и интенсивность.
Известно, что величие писателя, его место и роль в истории литературы определяются не только многотомными собраниями сочинений и местом в школьном курсе литературы. На нашей памяти не раз корректировался список имён и многочисленных литературных произведений, допущенных в школьные и вузовские аудитории.
По настоящему величие писателя определяется всё-таки глубиной прочерченного им следа в истории отечественной и мировой словесности, силой и действенностью исходящего от его творчества толчка, способного ускорить и даже в какой-то мере изменить темп и направление литературного движения. Сказанное выше имеет самое прямое отношение к имени и творчеству великого русского писателя Антона Павловича Чехова
Сегодня нет пожалуй ни одной литературы на Западе и Востоке, которая не испытала бы на себе влияние чеховской драматургии, чеховской прозы. Кажущаяся простота и акварельная прозрачность чеховской манеры проникновения во внутренний мир персонажей, напряженность и интенсивность художественной мысли при предельной экономии художественных средств – является эталонной высотой для всех, кто берется за перо.
Считается бесспорным, что Чехов осуществил революцию в театральном искусстве. К примеру, известный французский драматург Александр Лапу сказал о Чехове: «Большая часть нашей драматургии обязана ему своим эмоциональным своеобразием, неожиданным звучанием, своей особой — сложной и вместе с тем уверенной — манерой проникновения во внутренний мир персонажей»[1]
Символика чеховских произведений, не только драматургических, выводит его творения из национальных рамок на общечеловеческий уровень, на уровень мировой культуры.
Японцы, к примеру, отмечают некую условную отстраненность Чехова от своих текстов и усматривают в этом нечто похожее на медитацию. Им близок Чехов, наблюдающий вечность. Центральный символ пьесы «Вишневый сад» оказался органичным и понятным носителям японской культуры. Выдающийся японский философ, поэт и критик Дайсаку Икеда пишет:
« Я думаю, это чистое и невинное прошлое, символически запечатленное в белоснежных лепестках вишни, и одновременно это символ смерти»[2]. В откровении Икеды целый мир ощущений и особенностей мировосприятия японцев, ежегодно наблюдающих бурное цветение сакуры и опадание неповторимых по своей красоте её лепестков.
Цвет сакуры не продолжает жизнь, а являет миру божественную красоту рождения и торжественное очарование ухода из жизни, вызывая в сердцах японцев элегическую грусть. Повторюсь. Тяга японцев к творчеству Чехова, его писательской личности органична. Она связана с их художнической натурой, их эстетическими представлениями о прекрасном.
Японский поэт Асахи Суэсико в своей книге «Мой Чехов», опубликованной в 1974 году, помещает стихи, написанные им ещё в юности:
Ноябрьская ночь.
Антона Чехова читаю.
От изумления немею.
Плененный прелестью чеховского рассказа «Шуточка», известный писатель Ито Сэй находит в нем нечто японское. В эссе «Очарование Чехова» он объясняет, почему эта лирическая миниатюра с грустной развязкой стала одним из его самых любимых произведений:
«В предельно естественной и простой, как будто даже и не реалистической манере писатель изображает человеческие радости и печали, причем дает, только их наиболее существенный штрих. В этом очарование Чехова. Такие простота и ясность доступны лишь гению».[3]
Чехов не искал источников вдохновения в сфере исключительного, напротив, он находит лирику в обыденности. Это очень роднит Антона Павловича с японской классикой с ее особым вниманием к повседневности: в любой мелочи, как в капле росы, может отразиться целый мир. Ведь Япония — родина самого короткого в мире стихотворного жанра — хокку: трехстишие, которое, как они говорят, вмещает в себя Вселенную.
Новеллистическое искусство русского писателя вполне согласовалось с японской художественной традицией. Писатель Дзиндзай Киёси, говоря о характере влияния Чехова на японскую литературу, сравнивает его с «каплей дождя, незаметно впитывающейся в землю». Химический состав этой «капли» был органичен для воспринимающей его почвы.
Независимо от возраста и национальности, каждый найдёт в произведениях Чехова отголоски своего собственного опыта, пережитых или только ожидаемых чувств. Творчество писателя становится своего рода матрицей, куда каждый вкладывает свой опыт, свое понимание и мироощущение. Вероятно, этим в какой-то мере можно объяснить его всё возрастающую популярность в мире, а также восприятие Чехова как писателя, которого не обязательно понимать, а достаточно чувствовать.
Западный человек иногда воспринимает творчество Чехова как нигилистическое отрицание всего: повседневности, личности, судьбы. В этом, как ему кажется, и заключается это необъяснимое, неуловимое, но такое притягательное, манящее понятие как русская душа, русский характер, русское бытие, словом – русскость.
Примеров, иллюстрирующих сложную вовлеченность творчества Чехова в контекст смены культурных парадигм на рубеже веков, бессчетное множество. Но в небольшой статье нет возможности подробно и детально останавливаться на чрезвычайно богатом материале воздействия чеховского гения на мировой литературный процесс. Обозначим кратко лишь некоторые аспекты восприятия его творчества в ХХ веке на Западе.
«Впервые, читая роман Достоевского, или знакомясь с пьесой Чехова, — писал Т.С.Элиот, — мы оказываемся… заинтересованными, прежде всего причудливым складом души русских людей; но потом мы начинаем понимать, что перед нами всего лишь необычный способ выражения тех мыслей и чувств, которые мы все испытываем и знаем».[4]
Известно, что на рубеже ХIX-XX веков, в переходный период, малые формы прозы потеснили монументальный роман, но этап начался и кончился, а Чехов остался. Его влияние на литературу в XX веке — после того как роман восстановил свои позиции — не упало; напротив, оно возросло[5].
Сегодня уже естественными и само собою разумеющимися выглядят в нашем столетии чеховское художественное направление и чеховская манера письма. Взять хотя бы французского писателя Марселя Арлана и его рассказ «Близость». Стареющие муж и жена. В веренице дней, похожих один на другой, муж не заметил, как всё в них изменилось. Взглянув однажды на жену, он обнаружил, что она стала чужой: «…пустой взгляд, усталый рот, ссутулившиеся плечи».
Ему не по себе, и он уходит побродить по ночному лесу, а, возвращаясь, видит человека, который стоит и смотрит на их ничем не примечательный дом. И чувство близости к жене, опирающееся на все совместно прожитое и пережитое, внезапно вернулось.
Он пытается объяснить ей про человека, глядевшего на свет их окон, но не находит слов, а она никак не может понять его, и тут он беспомощно заканчивает разговор: «Нет, нет! Но ведь… но ведь это же чудесно…» И сюжет, и интонация, и подтекст, и весь повествовательный строй здесь типично чеховские.
Меньше чеховских аксессуаров и больше чеховского духа в рассказе другого французского писателя, Эжена Даби «Человек и собака». Старик-каменщик приютил бездомного пса. Пес понравился маленькой девочке, живущей в вилле по соседству с его работой. И старик отдал пса, потому что пес привязался к девочке и потому что у богатых ему будет лучше. Но каменщик тоскует, чувствует себя еще более одиноким и неустроенным.
За скупыми строками незамысловатой, построенной на полутонах истории проглядывают дали. Ведь тут соприкасаются и тотчас расходятся два чуждых, несоединимых мира.
Думается, что многие из чеховских художественных уроков воспринимаются порой как правила самой литературы потому, что они уже усвоены и стали сегодня чем-то чуть ли не повсеместно принятым.
Конец ХХ века с особой силой дал почувствовать огромному числу людей трагическую бессмысленность той жизни, которую им пришлось и приходится вести. Новое поколение молодых людей в конце ХХ столетия впадали в отчаяние, из-за невозможности отыскать позитивный смыл в окружающем их мире, из-за потери ориентиров в связи с разрушением старых ценностей и традиций, дискредитации новых и отсутствия мировоззренческой рефлексии.
И в это время оказалось, что творчество Чехова чрезвычайно созвучно эпохе. Уныние и неопределенность бытия, тревожившие героев писателя, унисонировало настроениям некоторой части молодых людей, стоявших на пороге третьего тысячелетия. Появляется целый пласт литературы, не герои, а персонажи которой, испытывают чувство безысходности и одиночества, непонимания себя и других, ощущение внутренней дисгармонии.
Типологические схождения с чеховским творчеством отмечают многие исследователи в произведениях Сергея Довлатова, Людмилы Петрушевской, Владимира Маканина и многих других. Проза этих авторов поворачивает читателя к реальному, а не мнимому смыслу бытия, к тому же она принципиально антиидеологична. Отвергая стереотипы и мифологемы литературы недавнего прошлого, современные писатели погружают своих героев в сферу быта, со всеми его подробностями и проблемами.
Особенно показательна в этом отношении так называемая «литература двадцатилетних». В рассказах и повестях Ирины Денежкиной, Лилии Ким, Марины Кошкиной, Сергея Чередниченко и других очень явно ощущается «чеховское присутствие».
Обнаруживается это «присутствие» и в творчестве Андрея Геласимова, довольно известного современного русского прозаика, объявленного в 2005 году во Франции лучшим писателем года, а в ушедшем 2009 – получившего уже в Москве – премию «Национальный бестселлер» за роман «Степные боги»[6].
Среди своих литературных учителей он называет Уильяма Фолкнера, Иосифа Бродского и Эрнеста Хемингуэя, как видите, Чехова в этом списке нет, но в романе «Год обмана», вышедшем из печати в 2003 году отсылки к Чехову очевидны. В рамках романа, как на театральной сцене, на определенный отрезок времени соединяются шесть персонажей, из них четыре главных: Михаил, Павел Петрович, его сын Сергей и девушка Марина, в которую влюблены Сергей и Михаил.
Как и у Чехова, здесь нет хороших и плохих: все приличные люди, но у каждого в душе драма, каждый одинок, каждый вынужден лгать, чтобы приноровиться к другому, и каждый ищет любви как спасения. Это дало возможность известному критику Жанне Голенко заметить: «Три вопроса, три проблемы, каждая из которых, если четко сформулировать, уже знакома или как книга, или как документальный фильм, или как телесериал: “Легко ли быть молодым?”, “Отцы и дети”, “Богатые тоже плачут” решаются автором на легкой, но упругой волне иронии и игры, в контексте самого что ни на есть сегодняшнего»[7]
Вспомним известную мысль Чехова о том, что человек должен по капле выдавливать из себя раба, того самого маленького человека. Однако в некоторых его произведениях явно проходит и мысль, что пустота, оставшаяся после раба, снова может заполниться рабом.
Писатель старшего поколения Владимир Маканин в своих произведениях, очень убедительно показывает, что с современным человеком так и произошло. Став свободным, казалось бы, человек должен был перестать быть маленьким. Но по Маканину – современный человек, получив свободу, снова обмельчал: свобода для него – это право иметь всё, но без обязательств и ответственности.
В отличие от Чехова, который верил в человека и его будущее, Маканин и современная проза не строят иллюзий и не утешают читателей. Человек никогда не избавится от своего рабского состояния – утверждает современная проза. В этом отражается кризис гуманизма, а его как раз и олицетворял собой Чехов на излёте ХIX в начале ХХ века.
И всё-таки в произведениях Чехова торжествует жизнь. В этом смысле вполне резонно считать Чехова предтечей мирового экзистенциализма. Писатель призывает человека ценить то, что ему даровано, и сожалеет о том, что люди не в состоянии распорядиться богатством, оказавшимся в их руках: своей жизнью, своим существованием на земле.
Герой пьесы «Безотцовщина» Платонов, “раздавленный, приплющенный, скомканный” размышляет о самоубийстве, но в конце (Кладет револьвер на стол.) Жить хочется. (Садится на диван.) Жить хочется”
И сквозь выстрелы, звучащие в чеховских рассказах, повестях, пьесах (“Володя”, “Дуэль”, “Иванов”, “Чайка”, “Дядя Ваня”, “Три сестры”), постоянно прорывается этот мотив – жить хочется. Несмотря ни на что!
Герой повести “Три года” Ярцев признается собеседнику: “Никакая философия не может примирить меня со смертью, и я смотрю на нее просто как на погибель. Жить хочется <…> Жизнь, голубчик, коротка, и надо прожить ее получше”.
Исследователи творчества Чехова отмечают, что сказано это было задолго до хрестоматийной фразы из романа Николая Островского “Как закалялась сталь”.
В чеховской концепции жизни нет безысходности. Это ярко демонстрируют финалы его произведений, которые открыты не только потому, что в них продолжается прежняя жизнь, но и потому что просто – жизнь продолжается. И именно та самая жизнь, “обустроить” которую призван сам человек.[8] А для этого надо просто настроиться…
Вспомним как в одной из своих изумительных миниатюр «Жизнь прекрасна!»(1885г.), Чехов замечает: «Жизнь – пренеприятная штука, но сделать её приятной очень нетрудно… Для того, чтобы ощущать в себе счастье без перерыва даже в минуты скорби и печали нужно: а) уметь довольствоваться настоящим и б) радоваться сознанию, что «могло быть и хуже». [9]
И не исключено, что даже известная песенка Боба Марли «Don t Worry, Be Happy», тоже несет в себе определенный, так сказать, «чеховский заряд», звучащий в переводе с английского на современном молодёжном сленге примерно как: « не парься – могло быть и хуже».