18+
07 Августа 14:35
Дина Рубина вспомнила о ташкентских окнах

Сборник новелл писательницы из Ташкента Дины Рубиной «Окна», изданный российским издательством «Эксмо» и не так давно представленный самим автором в Москве, уже успел стать бестселлером в российских книжных магазинах. Новую книгу Рубиной читатели ждали полтора года.

Сборник новелл писательницы из Ташкента Дины Рубиной «Окна», изданный российским  издательством «Эксмо» и не так давно представленный самим автором в Москве, уже успел стать бестселлером в российских книжных магазинах. Неудивительно – новую книгу Рубиной читатели ждали полтора года.

– Когда я стала рассматривать и «проветривать» свои наброски, с изумлением обнаружила, что там очень много сюжетов, в которых знаковую роль играют окна. И я задумалась над тем, что такое окна в нашей жизни.

В самом расширенном плане, в самом большом человеческом, литературном смысле. Я поняла, что новая книга будет книгой новелл. Нам, людям, истощённым чудовищным новостным прессом, иногда так хочется приоткрыть створку окна и вдохнуть воздух. Я поняла, что моему читателю и мне лично совершенно необходим этот вздох.

Мне хотелось расправить лицо, душу, писать неторопливо, так чтобы и читатель читал её неторопливо и тоже расправил хотя бы какой-то кусочек своей души, задумался, заглянул в себя, – говорит писательница о замысле книги.

Стоит добавить, что иллюстрации к сборнику сделал муж Дины Рубиной, художник Борис Карафелов. Совместный проект возник отчасти случайно. Во время ремонта в мастерской она обратила внимание на то, что во многих работах мужа так или иначе фигурируют окна. Так и возник замысел сделать книгу «на двоих»:

«Я поняла, что книге недостаёт дополнительного измерения, – говорит Рубина. – Я давно пытаюсь в меру своих скромных возможностей как-то совместить виды искусства. Я много пишу о музыке, причём как человек, который был связан с ней семнадцать лет своей жизни. Я пишу о живописи. А тут мне захотелось буквального расширения пространства».

Дина Рубина. Окна

Предисловие к книге

Мы перевозили картины Бориса в его новую мастерскую – ту, что отстроили на втором этаже, вырастив комнату из балкона. Пространство получилось небольшим, но из-за двух высоких окон – в стене и в потолке – удивительно радостным и вкусным для глаз: прямо-таки перенасыщенным взбитыми сливками густого света.

Вертикальное окно вверху, журавлем взмывая к гребню крыши, отбрасывало на пол косой прямоугольник солнца. И в этом лучезарном окне, посреди белой комнаты, стоял мольберт.

Борис внёс первую связку холстов, ослабил узел на верёвке, и одна картина стала медленно выпадать углом. Я её подхватила и поставила на мольберт.

Это был портрет нашей дочери, сидящей на широком подоконнике в чудесном доме в Галилее, где когда-то мы любили отдыхать.

И тут, в пустой комнате, в молочно-белом облаке верхнего света, он вновь со мной «заговорил» с мольберта. Я сказала:

–Ева на окне, под окном, среди окон. Мой муж, распутывая узлы, оглянулся на портрет и сказал:

–Да у меня чуть не в каждой картине – окно…

И мы продолжали вносить в дом и втаскивать на второй этаж связки картин, привезённых из старой мастерской, – утомительное, но и радостное занятие, как всегда, когда затеваешь и воплощаешь что-то новое: новую комнату, новую картину или новую книгу.

И пока Борис развязывал и расставлял вдоль стен и на стеллажах работы, я смотрела на них новыми удивлёнными глазами: а ведь, и правда, сколько их у него, этих картин, где в разных окнах сидят, стоят, выглядывают или проходят мимо разные люди. Да и сами картины были окнами, откуда глядело в мир множество персонажей, в том числе и сам художник, и мы, его домашние.

Длинная анфилада оконных отражений… Я сказала, ни с того ни с сего:

–А у нас во дворе, в Ташкенте, первый телевизор появился у дяди Саркиса. Вечерами соседи набивались к нему на торжественные сеансы, усаживались кто куда, и все глядели в крошечный экран. Линза была толстой, изображение кошмарным…

Но лица зрителей сияли уважительным восхищением: ведь это чудо – в ящике, прямо в комнате, непонятно откуда возникает «настоящее кино»… Дядя Саркис отхлёбывал из пиалы чай и произносил:

«А-акно в мир!» – c таким достоинством, будто лично изобрёл телевидение. А нам, детям, позволялось смотреть с улицы. Мы взбирались на подоконник открытого окна, сидели друг у друга на коленях, на закорках… и с этого окна смотрели внутрь комнаты, в другое окно – подслеповатое окошко экрана. В этом что-то есть.

Часа полтора ещё мы до изнеможения носили и расставляли картины, а я теперь уже намеренно выискивала в них всё новые и новые окна. Постепенно меня охватывало знакомое волнение, ещё неявное – то, что всегда предшествует идее…

Когда всё было закончено, мы спустились вниз, заварили чаек и, как два грузчика на обеденном перерыве, некоторое время энергично молча жевали бутерброды, с удовлетворением поглядывая в сторону лестницы на второй этаж.

Вдруг Борис заметил:

– Между прочим, знаешь ли ты, что ещё совсем недавно, в XVIII веке, жители Корнуолла промышляли таким вот способом: в особо сильный шторм выносили на берег большие фонари и расставляли рядами там, где громоздились самые страшные скалы.

– Зачем?

– Ну, как же… Несчастные моряки принимали свет фонарей за окна домов и в надежде найти гавань направляли корабли к этим обманкам…

– И разбивались на скалах?! – воскликнула я. – Само собой. А когда шторм стихал, на берег выносило много полезных предметов. Вообще, в образе окна, – продолжал он задумчиво, – есть что-то трагическое.

Вспомни, в литературе оно почти всегда связано с ожиданием, и часто – бесплодным. Ведь окно – это… нечто большее, чем привычное отверстие для света и воздуха или для бега нашего зрения вдаль… А в нашем ремесле окно – вообще большое подспорье.

Мне, например, с моим вечным ощущением чужеватости и прохожести, образ окна в работе очень помогает. Делает меня… свободнее, что ли… Окно как примета укрытия, опознавательный знак. Не конкретное окно, а такая вот рама, из которой и в которую направлен взгляд. Хоть какой-то ориентир для человека, проходящего мимо…

Прошло несколько дней, и – видимо, чем-то меня задел, растревожил этот разговор – я всё продолжала думать о нём, а внутреннее волнение продолжало свою животворящую суету. Все катилось в нужном направлении… А может быть, думала я, мы все до известной степени – проходящие мимо?

И стала вспоминать свои окна. Множество своих окон, среди которых, чего уж греха таить, встречались и такие вот окна-обманки, и на их свет плыли иные корабли и – разбивались, и за это мне отомстится в положенное время или уже отомстилось…

В сущности, думала я, тема окон в искусстве не нова, но, как говорится, всегда в продаже. Окно – самая поэтичная метафора нашего стремления в мир, соблазн овладения этим миром и в то же время – возможность побега из него.

Однако это и символ невозможности выхода вовне, последний свет, куда – с подушки – обращены глаза умирающего, не говоря уже о том, что для узника окно – недостижимый мираж свободы, невыносимая мука…

А наша память! Сколько в ней запретных судьбинных окон, к которым и на цыпочках боишься подобраться, не то что занавеску отдернуть да, не дай бог, увидеть сцену расставания тридцатилетней давности или того хуже – человека, лицо которого тщетно надеешься забыть…

А у меня вообще: ни одной двери, только окна. И половина заколочена. Кто бы ни просил – не открою. Не хочу выпускать на свет божий то, что давно похоронено.

Зато остальные окна – всегда распахнуты. Я то влечу в них, то вылечу. И уж в этих окнах всё: мои мечты, мои страхи, моя семья, мои книги; все мои герои – уже рожденные и те, кому только предстоит родиться.

Даже не знаю, где я провожу больше времени: размышляя за компьютером или мечтая в каком-то своем окошке…

* * *

Многие люди моей жизни связаны у меня с тем или иным окном. Знакомые иностранцы часто вспоминаются за окном кафе, куда я приходила к ним на встречу.

Отец – у окна мастерской, всегда завешанного темной драпировкой для дозирования яркого дневного света. Помню огромные бледные окна изостудии во Дворце пионеров на Миусской, где впервые увидела Бориса и его многослойные многоцветные странные холсты.

В тот вечер он показывал картины из серии «Иерусалимка», смешно рассказывая про свой дом во дворе старой Винницы – полуразваленный домишко, вросший в землю по самое окно, через которое можно было запросто шагнуть в комнату, не слишком высоко подняв ногу…

С тех пор прошло сто лет, и многие наши общие окна перекочевали в картины: окна квартир, ресторанов, отелей; стрельчатые окошки французских и немецких замков; двойные, разделенные колонной красноватого мрамора, аркады флорентийских палаццо; синие – против сглаза – ставни окон на улочках древнего Цфата; мавританские полосатые арки над окнами средневековой Кордовы и узкие, истекающие струйкой света бойницы башни Хиральда в Севилье: поднимаешься в ней, и сквозь невероятную толщину стен видишь фрагменты белого города в чёрных проёмах…

А ещё – зарешеченные окна Армянского квартала в Иерусалиме; огромные и глубокие окна-сцены Амстердама и закрытые ставнями, таинственно непроницаемые окна-тайны Венеции.

Не говоря уже о распахнутых в нашу память окнах Москвы, Винницы, Ташкента… Некоторые, с приметами местной жизни или одушевлённые чьим-то лицом, фигурой, домашним животным, вспоминаются время от времени пронзительно ясно, с какой-то неуместной и необъяснимой грустью – как то окно в одном из домов Амстердама, где старуха в инвалидном кресле, перегнувшись через подоконник, крошила булку на тротуар, а внизу с восхитительным непринуждённым достоинством разгуливала цапля.

Или то высокое окно кондитерской в Дельфте, где между двумя синими вазами, среди белых орхидей на подоконнике сидела кошка-альбинос, тишайшая, ласковая; приподнималась и деликатно трогала лапкой стекло, словно внимания просила: а вот что сейчас скажу. Ну, скажи, ангел мой, скажи…

Или – отражённые в воде окна плавучего ресторана на озере Орта: как они сверкали и текли под фонарями, вновь и вновь разбиваемые вдребезги мелкой волной…

А витражи – эти чудесные картины в стрельчатых окнах церквей и соборов, картины-сказки, картины-утешения, будто для человеческого глаза недостаточно божественного света сквозь прозрачное стекло! И – как антипод этому ликованию многоцветья – черные проемы незастекленных окон арабских деревень, годами отпугивающие тех, кто смотрит на них с дороги

А окна, нарисованные на стенах, – окна-иллюзии, с горшочками герани, с женским профилем, выглядывающим из-за шторы, – имитация интерьера, плоская подделка жизни…

А прожорливо-ненасытные окна поездов дальнего следования, окна-Гаргантюа, глотающие на страшной скорости неохватные пространства…

И наконец, одна из самых величественных и страшных картин, какие могут только присниться: гигантский, космических размеров кратер медного карьера в штате Юта!

Мы стояли наверху, на специальной площадке для туристов, а внизу по неохватным багровым адовым кругам едва заметными муравьями, сползая все ниже и ниже, будто выгрызая окно в самой груди земли (вот-вот хлынет оттуда сокрушительным потоком небесная синь с той стороны планеты!) ползли многотонные самосвалы за новой порцией медной руды…

…Так наполнялся ручей замысла этой книги; весной в Иудейской пустыне так набухает влагой почва, и за одну ночь – неизвестно, как и откуда, – земля выплескивает брызги алеющих маков.

В один из этих дней друзья пригласили меня на концерт в Иерусалиме – последний концерт ежегодного филармонического абонемента. В программе – Брамс, Брукнер, Дебюсси.

– Вот только места дешёвые, – смущённо сказал наш друг. – Знаете, на втором ярусе, те, что прямо над сценой…Но это-то как раз и оказалось самым прекрасным: впервые в жизни я видела перед собой лицо дирижёра, профили оркестрантов, пюпитры с раскрытыми нотами; буквально сидела в музыке по самую макушку…

Подо мной плавно покачивалась библейская волна вишнёвой арфы на полном плече роскошной арфистки. Один из контрабасистов, похожий на персонажа с гравюры Домье, склонялся к инструменту так предупредительно и даже угодливо, словно прислуживал ему за столом: чего изволите? Другой, щипая струну, мерно качал головой в такт движению руки – как мул, что поднимается по крутой тропинке в гору.

А дирижёр… тот дирижировал ртом: округлял губы на крещендо, издавал беззвучный вопль на фортиссимо, растягивал их в мучительной гримасе блаженства на диминуэндо, захлопывал рот на резком коротком аккорде…

И при этом пружинисто приплясывал на подиуме, как царь Давид перед Господом, отпихивая локтями кого-то невидимого, кто так и норовил подобраться с изощрённо злодейскими, захватническими намерениями…

Я парила над сценой и чуть не расплавилась от счастья – потому что внизу, на пюпитрах, двойными окошками в мою прошлую жизнь белели раскрытые листы оркестровых партий, полные грачиным граем нот…

Вот тогда она и явилась – в терциях мучительного пассажа, в образе птичьих переливов флейты – идея этой книги об окнах, об окнах вообще – тех, что прорублены для света и воздуха, но и для взгляда, бегущего вдаль; об окнах, сыгравших важную роль в чьих-то судьбах; и об окнах, которые нельзя не упомянуть просто так, для полного антуража истории…

Словом, пока звучала кода брукнеровской симфонии, я уже знала, что буду писать свою новую книгу, не экономя на внимании вечно занятого читателя, забыв о нём, о читателе, вообще, отпустив вожжи, расправив лицо и душу, неторопливо листая, и вспоминая, и вышибая разбухший штырек из рассохшейся рамы, распахивая давно забитые ставни…

Чтоб в этой книге были и картины Бориса, их окна-ориентиры, окна-укрытия в высокой башне памяти: все эти затененные стекла, эти дребезги, блики-отражения в мозаике многослойных мазков. Наши лица прохожих людей в тёмном окне московского метро или питерского трамвая; и сквозь них – тусклые солнца ночных фонарей, торопливые прохожие, мокрое бельё на верёвках, блеск листьев после дождя.

Владимир Емельяненко, Москва

Telegram Вести.UZ Подписывайтесь на канал Вести.UZ в Telegram

Криминальный Узбекистан

Загрузка...

Мы используем cookie-файлы для наилучшего представления нашего сайта. Продолжая использовать этот сайт, вы соглашаетесь с использованием cookie-файлов.
Принять
Политика конфиденциальности